Научно-популярные статьи

«Это будет память об Адлере»

Федин 1940..jpg

К 125-летию со дня рождения Константина Федина

Осенью 1945 года писатель Константин Федин передал в издательство только что законченный роман «Первые радости» и вместе с супругой отправился на Черноморское побережье Кавказа. В Сочи в санатории «Известия» он прожил 25 дней — с 11 октября по 4 ноября. Предполагалось, что здесь Федин отдохнет, подлечится, и, забыв о слякоти московских улиц, насладиться теплой южной осенью, обретет столь желанный покой. Но замысел новой книги будоражил воображение и властно звал за собой…

Сочинские страницы дневника Константина Федина неотличимы от кабинетных московских заметок и наблюдений. Как будто за окном его комнаты в санатории «Известия» нет ни моря, ни горных речек, ни буйства зелени, ни далеких горных вершин. Первая мирная осень 1945 года, бархатная сочинская осень блеклой тенью скользит в черновых набросках…

Федин К. izvestiya-1958..jpgФедин известия2.jpg

Конечно, пятидесятитрехлетнего Федина, изъездившего полмира, трудно было удивить экзотическими видами субтропиков. Восторги прошлых лет остались позади. Это в 1924 году, впервые посетив наш край, он назвал его «неожиданностью, которая потрясла воображение»: «Я не ожидал ни такой пышности, ни такого безделья. Это не страна, а какая-то пастила, и люди там как карамель, — писал он Максиму Горькому 7 декабря 1924 года. — Я жил некоторое время в Гудаутах (под Сухумом) и был в гостях у честных абхазских разбойников, которые платят налоги на украденные табуны скота. Бывал дважды в Новом Афоне…».

Вскоре из печати вышли «Кавказские рассказы» К. Федина (переименованные позже в «Абхазские»), «рассказы «без политики», вернее вне политики». Молодому прозаику удалось воссоздать и зафиксировать «характер Кавказа, его внешний и внутренний облик, его чувство» благодаря контрасту впечатлений. Вернувшись в Ленинград, 2 декабря 1924 года он писал И.С. Соколову-Микитову: «…после олеографии Кавказа, после пряников-людей и пастилы-природы <…> предвкушение обновленной радости от первопутка».

Спустя десятилетие второе путешествие вдоль Черноморского побережья на теплоходе «Армения» отразилось в дневниках писателя лишь чередой дежурных фраз. Вечером 26 октября 1935 года К. Федин простился с Одессой, а 30-го утром увидел «тихий, прекрасный аквамариновый сухумский залив». Сочи проплыл за бортом теплохода вереницей неярких огней ночью 29 октября. Вот, пожалуй, и всё. Пройдет ещё десять лет, и в октябре 1945 года наш город одарит писателя ослепительно ярким ощущением радости, большой творческой удачей.

Ещё в Москве в суете сборов перед отъездом на юг у Федина возникло необъяснимое нетерпение — предощущение нового романа. Хотя после сдачи в набор книги «Первые радости» не прошло и месяца. 3 сентября 1945 года, детально и скрупулезно анализируя двойственность своих чувств, в письме к В.И. Мартьяновой, Федин сетовал: «…работа окончена, и теперь, подходя к столу, я чувствую некоторую пустоту в руках: кажется, что я что-то потерял, утратил. Кажется, что надо немедленно продолжить почему-то приостановившуюся мысль <…> Мне приходилось и прежде изнуряться работой так, как сейчас: ведь всё-таки одних романов написано пять «штук», а книг-то, в общем, и добрый десяток. Но чаще это было изнурение ума. Теперь же это — усталость души».

В первые дни пребывания в Сочи писатель образцово выполнял предписания врачей: посещал процедуры, принимал ванны: «Езжу в Мацесту — со своими болячками…». Потаенное созревание, формирование и развитие «приостановившаяся мысли» ничем не отмечено в дневниках и письмах сочинской поры. Лишь через девять дней, 20 октября, творческий «зуд», не убаюканный курортной негой, прорывается в заметках-цитатах из романа Льва Толстого «Война и мир». Перечитав «бесстрастно» первые два тома эпопеи (отдыхая от процедур), Федин «споткнулся», завороженный «обыкновенным чудом» толстовского гения, дойдя до описания смерти «старого» князя Болконского: «Она [княжна Марья] по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидела, что вот-вот над ней повисло и задавит её страшное несчастье, худшее в жизни, несчастье ещё не испытанное ею, несчастье непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь». Ещё одна дневниковая запись-цитата от 20 октября — «[Пьер Безухов] почувствовал увлечение и прелесть бешенства» — могла взволновать К. Федина, как психологическая формула собственного творческого умонастроения и предощущения Замысла.

Через пять дней, 25 октября 1945 года, в дневнике писатель обозначит эскизные «наброски» новой книги: «Мысль уже целиком во втором романе. Начало найдено. Не хватает некоего анекдота, как сюжетной пружины, хотя собственно сюжет вытекает из того, что положения героев, перешедших из первого романа во второй, диаметрально противоположны исходным, ибо действие романа делает скачок во времени — из 1910 года в 1919 — и персонажи оказываются в совершенно новых обстоятельствах».

Магия кристаллизации нового сюжета увлекает писателя, он формулирует доминанту, квинтэссенцию второго романа будущей трилогии: «Поиски исторической тональности: объективность в сочетании со страстью. История, как воспоминание. И не «исторические» персонажи, но ощущение истории в быту, в воскрешенной подробности обычного». Внутренняя неудовлетворенность последних лет заставляет Константина Федина напряженно искать новое, иное качество прозы. Его волнует не интрига, не сложность сюжетных ходов, а некий контрапункт, то полифоническое звучание текста, которое поможет автору написать не продолжение романа «Первые радости», а нечто другое, особенное. То, что определило успех первых книг («Города и годы», «Братья»).

Пространные размышления о романе подводят писателя и к решению второстепенных, казалось бы, вопросов: «Непременно небольшие главы, иногда очень частные: в «Первых радостях» они почти всегда (кроме начальных) исчерпывали эпизод или тему. Здесь они будут расчленять эпизод на картины и не обязательно – досказывать тему. Все прежние задачи остаются. (Выписать их)».

Стремительный разбег мысли определил и фантастическую скорость воплощения замысла. Через неделю, 3-го ноября К.Федин запишет в дневнике: «Написал (вчера закончил) первую главу. Читал и, как дурак, плакал, – очень почему-то волнует. И Д. [Дора Сергеевна, жена писателя] тоже плакала.

Надо было дать ощущение 19-го года, его драматизм в замкнутом переживании личности, и сразу ввести читателя в обстановку исторического момента. Фигура, которую я нашел — Дибич — очень удобна для передачи и воплощения именно исторической темы. Это совсем новое у меня».

«Новое» К. Федин пытался осмыслить, осознать и выразить ещё накануне поездки на юг. «Весь сентябрь отдыхал, но мысль о втором романе не оставляет, — многое уже продумано и очень, очень влечет. Конечно, это будет труднее, опаснее, — нечто вроде перехода через Чертов мост. Но пропасть тянет».

Современному читателю вряд ли понятно, почему вторую часть трилогии писать труднее и опаснее, чем первую. Напомню, что первая книга задуманной эпопеи «Первые радости» повествует о событиях 1910 года; её герои — будущие большевики, их антагонисты и "сочувствующие" ещё не разведены по разные стороны баррикад. Мировоззренческие споры, идейное противостояние ещё не приобрели характер смертельной схватки.

Воссоздавать события 1919 года (вторая книга трилогии) сложно не потому, что о «красных» надо писать апологетически, о «белых» — уничижительно. Опасность заключалась в том, что история гражданской войны «замешана» на таких именах, которые в эпоху Сталина носили клеймо «врагов народа», и упоминать о их роли в событиях было равносильно смертному приговору. Подправлять историю, как А. Толстой в повести «Хлеб» (Оборона Царицына), К. Федину претило. И он нашел выход: он решил дать «историю как воспоминание. И не исторические персонажи, но ощущение истории в быту». В сохранившихся черновых набросках романа («К сюжету»), на обратной стороне листа, среди фрагментов диалогов, описаний, в рамочку заключена аксиоматическая сверхзадача романа: «Судьбы людей в истории явлений — вот из чего должна складываться историчность содержания этих романов».

Появление нового персонажа, бывшего царского офицера Дибича, необходимо Федину, прежде всего для того, чтобы через «настоящего, положительного» героя, не связанного с действующими лицами первой части, дать образ «хорошего русского офицера», обреченного на героическую смерть, как обречен на гибель весь уклад дореволюционный России. Герой «без предыстории», он психологически неуязвим для критики. Через его мировосприятие «удобнее» всего было «дать ощущение 19-го года, его драматизм в замкнутом переживании личности».

Так Федин прошел по шаткому «Чертовому мосту», через пропасть, которая «тянет», по мосту между правдой жизни и мифами советской официальной историографии.

Под натиском внутреннего цензора, писатель уже на беловом варианте рукописи зачеркнул первоначальное название романа «Пора надежд», заменив его на нейтральное — «Необыкновенное лето». Слишком явственно напрашивалось, в унисон звучащее, крамольное словосочетание «пора несбывшихся надежд». Несбывшихся иллюзий о равенстве, свободе, братстве. Может быть, именно оттого чета Фединых не удержалась от слез при чтении вслух первой главы будущего романа?

Вторая книга трилогии начинается эпически торжественным размышлением о мере страдания человека, мучительно осознающего трагедийность происходящего: «Исторические события сопровождаются не только всеобщим возбуждением, подъемом или упадком человеческого духа, но непременно из ряда выходящими страданиями и лишениями, которых не может отвратить человек. Для того, кто осознает, что происходящие события составляют движение истории или кто сам является одним из сознательных двигателей истории, страдания не перестают существовать, как не перестает ощущаться боль оттого, что известно, какой болезнью она порождена. Но такой человек переносит страдания не так, как тот, кто не задумывается об историчности событий, а знает только, что сегодня живется легче или тяжелее, лучше или хуже, чем жилось вчера или будет житься завтра».

Эта сентенция имела определенный подтекст для тех, кто помнил размышления Льва Толстого в романе «Война и мир»: «Для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. Но потребность отыскивать причины вложена в душу человека».

Не менее показательна для понимания сложности решаемой Фединым задачи — плотность исправлений в рукописи первой главы романа. Авторские размышления даны без помарок. Третья и последующие страницы, повествующие о скитаниях Дибича, перипетиях его судьбы в контексте коллизий первой мировой и гражданской войн, пестрят пометами, уточнениями, исправлениями, дополнениями, перечеркнутыми абзацами. Объяснение напрашивается само собой: общая историческая тональность не вызывала у Федина сомнений, но частные сюжетные линии, их трактовка изменялись, трансформировались по ходу действия неоднократно. Сложно было сохранять иллюзию достоверности описываемых событий при недремлющем оке внутреннего цензора, без которого писателю невозможно было удержаться «на плаву» в эпоху «коренных переломов» и «лакировки действительности».

На полях черновых набросков к роману — множество красочных описаний, в которых отразилась сочинская бархатная осень 1945 года: «Дибич — дома — встреча и надежды <…> — Как вырос виноград — камфорные клены огромны — пять лет! — осенние краски — бордо — шафрановая листва — страшная. Оживающая яркость травы! — перламутровая капуста».

3 ноября 1945 года, накануне отъезда из Сочи, К. Федин подводит итоги пребывания на юге: «Написал (вчера закончил) первую главу. <...>Это совсем новое у меня. И начало очень удалось. Это будет память об Адлере».

И спустя годы трогательное воспоминание о сочинской осени, первой мирной осени 1945 года, не стерлось из памяти, не утратило силы, не поблекло. На беловой рукописи романа «Необыкновенное лето» Константин Федин счел уместным обозначить: «Начата в Адлере. Октябрь, 1945 г. (первая глава). <…> Окончена в Переделкино. 27 августа, 1948 г.».

Матвиенко О.И., канд. филол. наук,

зав. научно-экспозиционным

отделом музея Н. Островского.


Солженицын 1960-е.jpg

В последние дни уходящего 2015 года, объявленного в России годом РУССКОГО ЯЗЫКА И ЛИТЕРАТУРЫ, в преддверии (2018г.) столетнего юбилея Александра Солженицына уместно обратиться к его статье «Не обычай дегтем щи белить, на то сметана», написанной ровно полвека назад, но не утратившей остроты проблематики.
Статья «Не обычай дегтем щи белить, на то сметана» была напечатана в «Литературной газете» 4 ноября 1965 года в рамках очередной полемики в защиту русского языка. Впервые на болезнь оскудения русской речи ещё в 19 веке указал Владимир Даль в статьях «Полтора слова о русском языке» и «Недовесок к статье «Полтора слова о русском языке». В 1934 году поводом к подобной дискуссии стал спор между Горьким и Серафимовичем о том, надо ли в произведениях использовать диалектные слова. Н. Островский был одним из участников дискуссии, написав по просьбе редакции журнала «Молодая гвардия статью «За чистоту языка».
«Дела давно минувших дней» не стали страницей истории, проблема чистоты языка сегодня вновь тревожит всех, кому дорого «обаянье русской речи». Количественный прирост словарного запаса за счет терминов иностранного происхождения сегодня выше, чем, когда-либо. Хотя наша речь, как заметил Солженицын, «еще с петровских времен страдала то от насильственной властной ломки, то под перьями образованного сословия, думавшего по-французски <…> Словарный запас неуклонно тощал; ленились выискивать и привлекать достойные русские слова, или стыдились их "грубости", или корили их за неспособность выразить современную высокую тонкую мысль (а неспособность-то была в нетерпеливых авторах). Взамен уроненного наталкивали без удержу иностранных слов».
Но даже «самый придирчивый отбор русских слов — это еще далеко не русская речь. Много важней русский СКЛАД — русское построение фразы. Если возьмет верх подлинно русский склад, то и многие иностранные слова обживутся в нем, как свои, и будут запросто держаться, очень легко». И наоборот, предупреждал Даль, «в нерусском обороте речи у слова нашего не только отымаются руки и ноги, а отымается язык: он коснеет и немеет».
В последние годы распространенной ошибкой стало употребление глаголов, не требующих местоимения с предлогом «о том», перед союзом «что», именно с этим «довеском»:
• вместо «объяснил, что…» «объяснил о том, что…»
• вместо «верю, что…» «верю о том, что…» и т.д.
Телеэфир буквально пестрит этим, невесть откуда взявшимся, «нововведением».
И всё же, не перестав чувствовать магию образной, экспрессивной. грамотной речи, можно переболеть этой болезнью и вернуться к нормам «живого великорусского языка» (Даль).
50 лет назад Александр Солженицын верил, что обсуждение письменной русской речи, открытое «Литературной газетой», — не из тех обсуждений, которые ведутся месяц-другой, а потом редакцией же закрываются с однозначным решением. Это долгая, постоянная работа <…> в наших силах исправить беду — совместно обсуждая, друг другу и себе объясняя, а больше всего — строгостью к себе самим. Ибо главная порча русской письменной речи — мы сами». 
Одна из бед письменной русской речи, названная Солженицыным,  повсеместное использование «публицистического жаргона», газетных штампов, канцелярских оборотов  не столь остра сегодня. Посему хочется (вместе с Солженицыным) верить, что «все мы и постепенно (никто — отдельно и сразу) сумеем заменить все дурное — хорошим, все длинное — коротким, все околичное — прямым, темное — ясным, пошлое — выразительным, вялое — сильным».
Матвиенко О.И., кандидат филологических наук, 
зав. научно-экспозиционным отделом музея Н. Островского


портрет.jpg   
 СИМОНОВ К.М.   
К 100-летию со дня рождения

СИМОНОВ Константин (Кирилл) Михайлович [15(28).11.1915, Петроград  28.8.1979, Москва)  поэт, прозаик, драматург. Герой Социалистического Труда (1974), шестикратный лауреат Сталинской премии (1942, 1943, 1946, 1947, 1949, 1950). Главный редактор журналов «Знамя» (1944-46), «Новый мир» (1946-50, 1954-58) и «Литературной газеты» (1938, 1950-54); секретарь Союза писателей СССР (1946-59, 1967-79). Основные произведения: романы «Живые и мертвые» (1959), «Солдатами не рождаются», «Последнее лето», сборник «История тяжелая вода» и книга стихов «С тобой и без тебя».
В 1936 в журналах «Молодая гвардия» и «Октябрь» были напечатаны первые стихи К. Симонова. В 1937 году сначала в журнале, а затем и в первой книге стихов была опубликована поэма «Победитель. Памяти Николая Островского». 17 мая 1979 года, за три месяца до кончины, Симонов писал в музей: «…книгу Островского [«Как закалялась сталь»] я прочитал сразу же, как она появилась… и стал пытаться написать поэму... Юношеская эта поэма, во многом несовершенная, дорога для меня тем, что написана она о человеке, нравственная сила которого служила примером для миллионов людей моего поколения, в том числе и для меня  и в мирное время, и на войне».
Война скоро станет главной темой в творчестве К. Симонова. Закончив в 1938 Литературный институт им. М. Горького, поэт поступил в аспирантуру ИФЛИ (Институт истории, философии, литературы), но в 1939 был направлен военным корреспондентом на Халкин-Гол (Монголия), и в институт уже не вернулся.. В первые дни Великой Отечественной войны был призван в армию, работал в газете «Боевое знамя», затем в «Красной звезде».
В дни коротких передышек между поездками на фронт были написаны пьесы «Русские люди», «Жди меня», «Так и будет», повесть «Дни и ночи», две книги стихов «С тобой и без тебя», «Война». В 1945 году вышла книга «От Черного до Баренцева моря. Записки военного корреспондента». Замысел книги возник у писателя после разгрома немцев под Москвой. Вскоре в «Красной звезде» появилась постоянная рубрика «От Черного до Баренцева моря».
В январе и феврале 1942 году, направляясь в Крым, К. Симонов дважды побывал в Краснодаре. В январе после похода в Крым, Симонов вернулся в Новороссийск, в редакцию армейской газеты «На штурм», в совершенно мокрых валенках и мокром комбинезоне. Здесь его переодели, накормили, отогрели, и часов в 11 вечера Симонов начал читать стихи. «Прошибли они нас до слез,  писал Симонову спустя годы редактор газеты Ю.М. Кокарёв.  И это было не от хмеля, а от войны, от печали потери… это было от разлук, оттого, что все мы тосковали по нежности. И тут я оскандалился. Когда Вы кончили читать «Жди меня», я полушепотом повторял:
— Как хорошо...
А Вы внезапно предложили:
— Хочешь, отдам... Возьми опубликуй...
Это было неожиданно. И я стал что-то бормотать, что в газету нужно героическое, а не интимно-лирическое. И бил себя по лысеющей голове потом, когда эти стихи опубликовала «Правда». А вот перед тем, как ложиться спать, Вы у меня выпросили на утро машинистку. И на другой день я был удивлен, когда к 11 часам утра Вы дали мне прочитать своего «Предателя». Мы его сразу отправили в набор».
Зимой 1943 года, Симонов пробыл на Кавказском фронте около месяца, с середины января до освобождения Краснодара. Написал несколько статей в «Красную звезду». Одна из них под названием «В Краснодаре», написанная в день взятия города, была передана в Москву по военному проводу. Другая, «Русская душа», появилась позже, уже после освобождения Ростова. Статья была попыткой оглянуться на все увиденное в январе и феврале».
«Русская душа» стала хрестоматийным текстом в обзорах литературы периода Великой Отечественной войны, первая корреспонденция «В Краснодаре» не упоминается в энциклопедиях. Однако любой, прочитав её, поймёт, насколько профессионально, по-писательски, сделан этот очерк. Зарисовки и наблюдения, воспоминания горожан, хроника событий и пафос пропагандиста переплавлены в единое пространство текста, в каждом абзаце которого звучит главный мотив  счастье освобождения.
Передав в Москву корреспонденцию о взятии Краснодара, Симонов получил приказ перебраться на Южный фронт. Через стык двух фронтов ненаезженной, непроторенной дорогой пришлось ехать с шофером, который почему-то невзлюбил писателя. Чтобы как-то скоротать время Симонов «стал сочинять «Корреспондентскую песню» и просочинял ее всю дорогу — почти двое суток». Каждую новую строчку он проговаривал по нескольку раз: чтобы не забыть. Закончив строфу и её повторял многократно, а в песне получилось семь куплетов и ещё припев.
Прибыв на место назначения, водитель «попросил сразу же разрешения отлучиться, а вскоре после этого в хате корреспондентского пункта появился военврач из санитарной части штаба. Как потом под общий смех выяснилось, хмурый водитель, всю дорогу не проронивший ни слова и мрачно наблюдавший процесс рождения новой песни, явился в санчасть с сообщением, что с ним с Северо-Кавказского фронта ехал сюда ненормальный подполковник, который всю дорогу громко разговаривал сам с собою». Отсмеявшись, военкоры с энтузиазмом спели на мотив «Мурки» новоиспеченный гимн военных журналистов (Матвей Блантер напишет музыку к тексту позднее):
От Москвы до Бреста
Нет такого места,
Где бы ни скитались мы в пыли,
С "лейкой" и с блокнотом,
А то и с пулеметом
Сквозь огонь и стужу мы прошли.
Военкоровская проза Симонова пользовалась популярностью. Однако истинное признание пришло после публикации стихов из знаменитого цикла «С тобой и без тебя», посвященного будущей жене, актрисе В. Серовой.
Вместе с ней в конце 1940-х  начале 1950-х гг. он впервые побывает в Сочи. По приглашению знаменитой певицы Валерии Барсовой они поселились на втором этаже её дачи (из воспоминаний В.Г. Сааковой). В эти же годы писатель построит маленький домик близ Сухуми, в приморском поселке Гульрипши. В 1974 году К. Симонов скажет «Я тут уже, в общем, живу двадцать четыре года. Я приезжаю каждый год и от месяца до трех, до четырех живу здесь и работаю. Половина всего, что я написал за эти четверть века, в общем, написано здесь. Или почти половина — наиболее существенного. Здесь очень хорошо работается мне, а кроме того, здесь очень интересно жить мне, русскому человеку, в этой маленькой автономной республике абхазской...».. 
В апреле 1971 года принял участие в акции «Дни советской литературы на Кубани», побывал в Новороссийске, возложил венок на могилу Цезаря Куликова и произнес взволнованную речь на городском митинге: «...мы имеем честь выступить в одном из тех знаменитых мест, которые готовили победу. Для нас всех Новороссийск — родной город».
Ну а Сочи оставался местом отдыха, кратким пристанищем на пути между Москвой и Абхазией. Здесь писатель побывал в мае 1967 года. 4 мая его «отловили» ассистенты редакции литературного вещания сочинского телецентра. В интервью Симонов рассказал об истории фотографии фронтового корреспондента «Правды» Семена Короткова: «У каждого, кто в грозную годину был лицом к огню, чья дорога к победе пролегла сквозь смерть, горе и радости, бывает какое-то свое, острое, пронзительное, мгновенное ощущение войны. Для меня — это стихотворение «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины".
Нас пули с тобою пока еще минуют.
Но трижды поверив, что жизнь уже вся,
Я все-таки горд был за самую милую,
За горькую землю, где я родился».
Затянувшись трубкой, добавил: «А вот для друга моего, фронтового корреспондента «Правды», бывшего детдомовца Семена Короткова вся война — в фотографии Матери. За этим снимком стоит вся война. И двадцать миллионов жизней, и все пережитое. Самое дорогое в нем — правда...». 
И конечно, в этот день сотрудники сочинского телевиденья принесли с собой сборники стихов Симонова. Поэт не придумывал высокопарных афоризмов для текста автографа. Просто ставил дату и подпись. Одна из таких книг хранится теперь в музее.
В 1970-м К. Симонов приехал в наш город на отдых с женой Л.А. Жадовой.
Возможно, в «запасниках» архивов хранятся более пространные и занимательные сведения о пребывании Симонова в Сочи, и вскоре будут опубликованы.. Будем надеяться, что так и будет.       

вместе с Серовой.jpg  Сочи.jpg

Матвиенко О.И., кандидат филологических наук, 
зав. научно-экспозиционным отделом музея Н. Островского

«Однажды этот южный городок был местом моего свиданья с другом…».
К 75-летию со дня рождения И. Бродского
Будущий лауреат Нобелевской премии, поэт И.Бродский, посетил наш город в 1967 году и посвятил ему седьмую главу из цикла "Школьная антология» – «Второго января, в глухую ночь мой теплоход ошвартовался в Сочи …» 
Предшествовавшие десять лет литературной деятельности (1957-1967) сопровождались интенсивным литературным самообразованием. Сознание формировалось одновременно Библией, Данте и русской поэзией. 

Непреложен закон популярности: как бы не был талантлив поэт, по-настоящему знаменитым его делают легенды и были, в которых достоверность и вымысел узаконены биографами избранника судьбы. К 1964 году стихи 24-летнего Иосифа Бродского обрели классическую завершенность и силу. Но известен он стал благодаря аресту, нелепому обвинению в тунеядстве и ссылке в Архангельский край (приговор предписывал обязательное привлечение к физическому труду). 
«Разумеется "Дело Бродского" по сравнению с "тридцать седьмым" было "боем бабочек", как любила говорить Ахматова. Оно обернулось для него страданиями, стихами и славой, и Ахматова, хлопоча за него, одновременно приговаривала одобрительно про биографию, которую делают "нашему рыжему"» (Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой). 
Печатью избранничества И.Бродский был отмечен уже при рождении: будущего поэта-диссидента нарекли Иосифом, в честь Иосифа Сталина – «вождя всех времен и народов». По прошествии лет следовало бы «подправить» семейную легенду и связать имя поэта с библейским Иосифом. Эта «бесцеремонная» версия основана на постулате самого И.Бродского («Биография поэта – в крое его языка») и согласуется с библейскими мотивами в его поэзии: 
Младенец родился в пещере, чтоб мир спасти; 
мело, как только в пустыне может зимой мести. 
……………………………………………………... 
Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда. 
Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака, 
на лежащего в яслях ребенка, издалека, 
из глубины Вселенной, с другого её конца, 
звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца. 
24 декабря 1987г. 

Ещё в начале 1960-х вполне советский максимализм богоборчества восемнадцатилетнего Бродского («Пилигриммы», 1958) был вытеснен «мучительно обретенным христианством» («Исаак и Авраам», 1963). Ветхий и Новый Заветы стали для поэта не просто источником вдохновения, не только подпочвой «фабулы» стиха: библейские мотивы, прямые или косвенные аллюзии, восходящие к сюжетам Евангелия, присутствуют даже в самых «светских» стихах И.Бродского. 
Интриге этих текстов ветхозаветные реминисценции, казалось бы, противопоказаны. Особенно, если стихотворение так «прозаично» и топографически точно, как «сочинские» стихи 1967 года: 
Второго января, в глухую ночь, 
мой теплоход ошвартовался в Сочи. 
Хотелось пить. Я двинул наугад 
по переулкам, уводившим прочь 
от порта к центру, и в разгаре ночи 
набрел на ресторацию «Каскад». 

Вторая строфа – классический образец поэтического приема Иосифа Бродского, которое критики назовут «каталогизацией реальности». Но парадоксальным образом «прейскурант» деталей вещного мира не ослабляет напряженности текста, а напротив, обостряет его восприятие, преодолевая горизонталь быта. 
Шел Новый год. Поддельная хвоя 
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился 
грузинский сброд, поющий «Тбилисо». 
Везде есть жизнь, и тут была своя. 
Услышав соло, я насторожился 
и поднял над бутылками лицо. 
«Каскад» был полон. Чудом отыскав 
проход к эстраде, в хаосе из лязга 
и запахов я сгорбленной спине 
сказал: «Альберт» и тронул за рукав; 
и страшная, чудовищная маска 
оборотилась медленно ко мне. 

В будничной, «низкой» лексике изобразительного ряда едва заметны вкрапления «высокого штиля» (соло, лицо). Но последний аккорд – «и страшная, чудовищная маска оборотилась медленно ко мне» – меняет всю тональность стиха. Ресторанный гам замирает на полувздохе, как будто невидимый оператор выключил звук. И «маленькая трагедия» жизни школьного друга, Альберта Фролова вдруг обретает иное измеренье: 
Сплошные струпья. Высохшие и 
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди, 
нетронутые струпьями, и взгляд 
принадлежали школьнику, в мои, 
как я в его, косившие тетради 
уже двенадцать лет тому назад. 
«Как ты здесь оказался не в сезон?» 
Сухая кожа, сморщенная в виде 
коры. Зрачки, как белки из дупла. 
«А сам ты как?» – «Я, видишь ли, Язон, 
Язон, застрявший на зиму в Колхиде. 
Моя экзема требует тепла…». 

Насмешливое, «легкомысленное» сравнение своей судьбы с историей мифического предводителя аргонавтов – диссонанс в трагически-печальной мелодии стиха. И автор, словно переключая регистры невидимого инструмента, вновь возвращается к возвышенному «штилю»: 
Язон? Навряд ли. Иов, небеса 
ни в чем не упрекающий, а просто 
сливающийся с ночью на живот 
и смерть… 

Стоическое смирение ветхозаветного Иова, драматизм испытаний, выпавших на его долю (утрата близких, потеря богатства, участь прокаженного-изгоя, искушение бунтом против Бога) поэт сформулировал экспрессивно-сжато: тремя строками короткого стиха. «Пользуясь сдвигами и сломами речи, он передал трагизм не только в предмете изображения, но, прежде всего, в языке» (Н.Иванова). 
Незатейливый эпизод И.Бродский искусно переплавил в балладу, насыщенную литературными и музыкальными реминисценциями. «Джазовая» концовка стихотворения напоминает сцену из черно-белого фильма 1960-х: расставание друзей в ночи – надолго? – может навсегда... 
Береговая полоса, 
и острый запах водорослей с Оста, 
незримой пальмы шорохи – и вот 
все вдруг качнулось. И тогда во тьме 
на миг блеснуло что-то на причале. 
И звук поплыл, вплетаясь в тишину, 
вдогонку удалявшейся корме. 
И я услышал полную печали, 
"Высокую-высокую луну". 

Достоверных сведений о посещении Бродским нашего города в последующие годы нет, но вариацией на "сочинскую" тему стала «Элегия» 1968 года: 
Однажды этот южный городок 
был местом моего свиданья с другом. 
Вопли чаек. 
Плеск разбивающихся волн. 
Маяк, чья башня привлекает взор 
скорей фотографа, чем морехода. 
На древнем камне я стою один, 
печаль моя не оскверняет древность – 
усугубляет. Видимо, земля 
воистину кругла, раз ты приходишь 
туда, где нету ничего, помимо 
воспоминаний. 

Прерывистая нить воспоминаний о «месте свиданья с другом» «на берегу незамерзающего Понта» пронизывает несколько последующих лет. 

Друг, чти пространство! время не преграда 
вторженью стужи и гуденью вьюг. 
Я снова убедился, что природа 
верна себе и, обалдев от гуда, 
я бросил Север и бежал на Юг 
в зеленое, родное время года. 

Юг – для Бродского – понятие не географическое. Поэт обозначает «зеленое, родное время года» почти всегда с большой буквы: 
Наш нежный Юг, 
где сердце сбрасывало прежде вьюк… 

Лишь в интимной лирике юг становится просто местом на карте, местом в пространстве: 
Поздно вечером он говорит подруге, 
что зимою лучше всего на юге… 

В поэзии И.Бродского пространство и время обретают скорее метафизические, нежели физические свойства. И «южные» стихи – не исключение: 
Так долго прожили, что вновь 
второе января пришлось на вторник 
……………………………………….. 
и тридцать дней над морем, языкат, 
грозил пожаром Турции закат… 

Преодолев разъединенность письменной словесности и устной речи, разомкнув пространство строки, Иосиф Бродский виртуозно соединил бесконечную протяженность акцентированных, намеренных длиннот с метафорической ясностью образа. Классический образец – 7-я глава из «Школьной антологии», начинающаяся так прозаично: «Второго января, в глухую ночь мой теплоход ошвартовался в Сочи …». 
Матвиенко О.И., канд. филол. наук, 
зав. научно-экспозиционным 
отделом музея Н.Островского. 

«Поверх барьеров»
К 125-летию со дня рождения Б. Пастернака

10 мая 1928 года Б. Пастернак писал своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг: «Много болел этой зимой и мало что сделал. В двух-трех работах, которые мне предстоит довести до конца, я теперь дошел до очень тяжелой и критической черты <…>. <…> кругом же только и говорят, что о дешевизне Кавказа и Крыма <…>. Так с осени Кавказ пускает глубокие корни, по закону озимых… и только остаётся эту галлюцинацию дополнительным образом оформить».
В июне, отправив жену и сына в Геленджик, Борис Леонидович заканчивает роман в стихах «Спекторский», готовит к переизданию старую книгу стихов «Поверх барьеров». Письма Евгении Владимировны к Борису Леонидовичу – своеобразная зарисовка курортной жизни на Черноморском побережье Кавказа конца 1920-х годов. 
25 июня 1928 года – «на каждой террасе трещит примус».
30 июня 1928 года – «Сюда все едут с детьми, прислугами, бабушками, тетями, ванночками, посудой, кастрюльками, примусами и утюгами из Москвы».
3 июля 1928 года – «Погода хорошая. С продуктами всё же трудно: за хлебом почти всегда очередь, белый дают на каждый день по две булочки; мясо и другие портящиеся продукты можно доставать на базаре в 6-7 утра. <...> Здесь уже поспели персики и абрикосы”. 
Нескончаемые литературные и окололитературные хлопоты все же завершились в двадцатых числах июля, «совершенно истомлённый», Борис Пастернак присоединяется к семье. В Геленджик он привез путеводитель С.Анисимова «Кавказский край», привез в подарок Евгении Владимировне («Моей Женюре. 20/ VII –28, по сдаче книги в ГИЗ»). Вероятно, путеводитель помог им при составлении маршрута поездки, который предлагала совершить Евгения Владимировна в одном из первых (19 июня) писем с юга: «Красотой я здесь не затронута <...> если бы у тебя случились лишние деньги, то отсюда часов 6 езды до Сочи, а там рядом Гагры и т.д. Может как-нибудь вышло бы, что мы бы немножко поездили <...> (конечно в самом конце лета) <...> я говорю об осени».
Много лет спустя сын – Евг. Пастернак вспоминал: «Папочка мечтал о поездке в горы, и они с мамой частью на автомобиле, частью по железной дороге и на пароходе отправились по приморскому шоссе до Туапсе, а потом морем в Мацесту. <…> Вернулись счастливые, хотя, кажется, их путешествие было со всякими приключениями – в пути их обокрали. <…> Но главное было – море, Чёрное море папиного детства. Папа великолепно и много плавал, – мгновенно раздеваясь и ныряя, он исчезал из глаз <…> 
Там было много извозчиков, на лошадей надевали шляпы с дырками для ушей и наглазники-шоры. Мы ездили на фаэтоне <…> в Джанхот – удивительно красивую бухту по направлению к Туапсе и, сидя на мягкой мелкой гальке у прозрачной морской воды с легким прибоем, жалели, что живем в городке с довольно плохим берегом и мутной из-за известковых камней морской водою.
Южные губернии и приморские города жили тогда сравнительно богато. Их ещё тогда не пустили под массовые санаторно-курортные заведения. Здесь ещё были остатки НЭПа. Знаменитые черноморские рыбки барабулька и шемая, золотая кукуруза, овощи и фрукты и, конечно же, виноград удивительных, душистых столовых сортов.
Вернулись мы очень радостные, полные рассказов о всяких случившихся с нами приключениях».
Смутные детские воспоминания бледно высвечивают Сочи 1928 года в жизни Б.Пастернака. Но есть косвенное свидетельство – жены поэта, - она пишет из Крыма в 1929 году: «С Кавказом даже не хочется сравнивать», здесь «пейзаж до того неотделимый, до того глубоко сросшийся с землей, морем, небом и людьми, в нем живущими; он без быта был бы такой же, как опустевший город», «потому что там существовала природа и где-то поодаль люди, а здесь всё слилось. Горы покрыты круглыми большими камнями, которые как бы ползут и катятся всё время сверху вниз, и из этих камней складываются стены домов, улицы, заборы, крохотные игрушечные дворики и всё это <…> вделано в горы, как раковины и мох на скале». 
Возможно, в этом отрывке – отголосок разговоров с Борисом Леонидовичем. Его ответ, - как продолжение давно начатого разговора: «С большим чувством прочёл сегодня твоё прекрасное описание крымской весны. По-видимому, это ещё более походит на Италию, чем Кавказ».
Эти зыбкие, «эскизные» впечатления о Сочи заслонила вторая поездка на Кавказ – в Грузию. «Тогда Кавказ, Грузия явились» для Пастернака «совершенным откровением… Вынесенная из дворов на улицу жизнь <...> более смелая, менее прячущаяся, чем на севере, яркая, откровенная. Полная мистики и мессианизма символика народных преданий <…>, умственная жизнь, в такой степени в те годы уже редкая… Наступление южного городского вечера, полного звёзд и запахов из садов, кондитерских и кофеен».
Так почувствовать чужую культуру возможно лишь при слиянии в одно целое ярких внешних впечатлений с глубоко личными переживаниями. «Это была особая пора в его жизни. Пора новой любви, нового творческого взлета. И огонь поэзии бушевал в его сердце с особым жаром. Семейная драма привела его с Зинаидой [Нейгауз] в Грузию, привела к порогу новых творческих свершений» (С.Чиковани). Неслучайно новый поэтический сборник Б.Пастернака получил название - «Второе рождение».
В книгу вошло и стихотворение «Волны», написанное в 1931 году. Одна из строф – безжалостный приговор нашему городу (как отрицание прежних чувств, старых привязанностей, бывшей когда-то семейной жизни):
Октябрь, а солнце, что твой август,
И снег, ожёгший первый холм,
Усугубляет тугоплавкость
Катящихся, как вафли, волн.
……………………………..
Он блещет снимком лунной ночи,
Рассматриваемым в обед
И сообщает пошлость Сочи
Природе скромных Кобулет
Дар поэта, который Пастернак ощущал как ответственность за каждое произнесённое слово, не позволил остановиться на этой «размашистой» характеристике. В 1936 году в первом стихотворении цикла «Из летних записок. Друзьям в Тифлисе», поэт философски переосмыслит тему. Обращаясь к расхожему мнению, процитировав «самого себя» прежнего:
«Не чувствую красот
В Крыму и на Ривьере
Люблю речной осот,
Чертополоху верю»,
Б.Пастернак возвращает обвинение в пошлости всем, кто слишком поспешно судит:
Бесславить бедный Юг
Считает пошлость долгом, 
Он ей, как роем мух,
Засижен и оболган.
И заключает набросок суждением, когда-то прозвучавшем в переписке с женой, но переосмысленным теперь: природа Юга, Кавказа как бы она не раздражала нас своей избыточностью, пышностью, декоративностью - неподсудна людям:
А между тем и тут
Сырую прелесть мира
Не вынесли на суд
Для нашего блезира.
В опубликованном автографе стихотворения есть строфа, не вошедшая в окончательную редакцию:
Роняет ли красу
Седого моря в полночь
Часами на мысу
Флиртующая сволочь?
Эти строчки расставляют окончательные акценты в отношении Бориса Пастернака к Югу и нашему городу. Обывательское представление о Сочи, как о городе, где царит фальшь и курортные романы, где флирт, игра подменяют подлинные чувства, а имитация – настоящую жизнь, - выгодны, удобны торжествующей пошлости, тому самому обывателю, который флиртует на мысу. А седое море и сырая прелесть нашего края остаются величиной, независимой от банальных суждений и поспешных сентенций. И есть доступный для всех путь к вершинам и безднам Кавказа – сквозь жизнь души тех, кто, побывав здесь, смог увидеть море, горы, небо в первозданности творимого на наших глазах чуда.

Матвиенко О.И., канд. филол. наук, 
зав. научно-экспозиционным 
отделом музея Н.Островского.