Непостижимо стремительно, в течение одного послереволюционного десятилетия, поэтесса Вера Инбер поменяла не только пафос и строй своего стиха, но и внешний облик. На официальных портретах 1930-50-х годов она выглядит скучной советской матроной, сменив кокетливые наряды 1910-20-х годов на тоскливо-строгие, чиновничьи костюмы, стильную причёску на неромантичные букли.
В прошлом остались эпатажные псевдонимы ― Старый Джон, Гусь Хрустальный. И глядя на скучные фото советской поэтессы, трудно себе представить, что хулиганское четверостишье, эксплуатирующее несходство восприятия устной и письменной речи, написано о ней:
Ах, у Инбер, ах, у Инбер,
Что за глазки, что за лоб!
Всё глядел бы, и глядел бы,
Любовался на неё б!
Сознательная ломка и «реформа» образа, непритворное самоотречение декларировалось в стихах («Вполголоса»), в автобиографических заметках («Место под солнцем») и статьях («Мои пятнадцать лет»). Новое кредо, новое прочтение собственной судьбы чеканным слогом панегирика воплотилось в очерке «Эволюция лебедя», посвященном Ларисе Рейснер.
Созвучие фамилий случайно, непрямое тождество фактов биографии закономерно: обе «имели всё, чем могла интеллигентная буржуазная семья вооружить своё дитя для жизни». Разнятся детали: отец Веры Инбер не был профессором, как М.А. Рейснер, но возглавлял научное издательство «Матезис» («Математика»), в котором сотрудничали профессора Одесского университета; мать преподавала русский язык в казённом женском училище, а впоследствии этим же училищем заведовала.
Как и Л. Рейснер, В. Инбер была образована – окончила историко-филологический факультет Высших женских курсов в Одессе; «владела языками, долго жила в Европе» (лечилась от чахотки в Швейцарии, жила в Париже).
Обе начинающие писательницы для первой публикации выбрали мужской псевдоним «чужеземного образца»: Лариса Рейснер ― Лео Ринус, Вера Инбер ― Старый Джон.
Почти буквальное сходство деталей биографии диктовалось эпохой, от «заблуждений» которой Вера Инбер отреклась в середине 1920-х, бестрепетно подписав приговор пережитому: «Целое поколение интеллигенции потягивало действительность сквозь соломинку и в таком виде находило ее сносной. В литературе это проявилось в любви к вещам, которые украшают жизнь, в какой-то болезненной праздничности, в упадочной пышности образов и сравнений».
Хлёсткий вердикт к поэзии самой В. Инбер не имеет никого отношения: парки Версаля, галантные кавалеры, маркизы, старинные усадьбы, котильоны и менуэты — штампы «салонной» поэзии не определяли пафос первой книги В. Инбер «Печальное вино» (1914). Её стихи конкретны и живописны: они точно передают нюансы чувств, оттенки звуков, запахов и красок.
Вода фонтана кажется зеленой
От молодых ветвей,
И томный юноша с лиловой анемоной
В воде еще нежней.
Да, в нарочито изысканных и томных строфах даже молодой месяц был представлен изящным кавалером с лорнетом, похожим на Онегина в восемнадцать лет, а луна носила голубое манто! Да, спустя годы поэтесса будет стыдиться своих сентиментальных песенок в исполнении А. Вертинского:
У маленького Джонни
Горячие ладони
И зубы, как миндаль…
В стихах первого сборника «…еще кипели и пенились неперебродившие соки, но все же, это был уже материал для настоящего вина <…> был и налет эстетизма; но в нежно окрашенных лепестках красноречия мелькала уже и завязь будущих, еще не свершенных дел: так обычно цветет яблоня» (В. Инбер). Но и в ранних опытах уже различим голос Веры Инбер зрелой поры, черты ее писательской индивидуальности: искусная простота изложения в сценах акварельной чистоты и нежности, умение дать точную характеристику одним броским штрихом, смелым сравнением. Всё то, что предвосхитит содержание второго сборника стихов «Горькая услада» (1917).
Волна без пены. Солнце без огня.
Зайчата на сырой полянке.
Как это чуждо мне, южанке,
Как это странно для меня.
В недоумении я чту весны чужой
Мне непонятные красоты:
Стыдливое цветенье хвои
И зори, бледные, как соты.
Но как меня томит и гложет
Мечта о небе, синего синей!
И северной весне в душе моей
Созвучья нет и быть не может.
Устойчивый мотив кровного родства с природой юга, с реалиями Причерноморья, увлекает лирическую героиню В. Инбер из мира книжных условностей в сферу, где вымысел бессилен передать жизнь духа, всю полноту желаний, чувств, стремлений:
Больному солнцу выйти лень,
Хотя давно трубили зорю.
Как хорошо в осенний день
Собраться в путь к родному морю,
И мил мне даже дождь косой
Затем, что я безмерно рада:
Я возвращусь к себе домой
Как раз к началу листопада.
Там будет воздух чист и прян
Под бесконечно синим сводом.
И вас, холодных северян,
Я пожалею мимоходом.
В неблагостные годы Первой мировой войны и кровавые дни Гражданской междоусобицы В. Инбер создает свои лучшие произведения. Можно, конечно, поверить признанью поэтессы, что «громовые залпы» прозвучали «лишь отдаленным эхом в дачной тишине солнечного дня». А можно, перечитав стихи 1916-1920гг., понять: трагическая складка бытия ― в подтексте «невоинственных» стихов.
Шелестя сухими злаками,
Подымая, синий дым,
Осень с рыжими собаками
Рыщет по садам пустым.
………………………….
В утро злое и ненастное
Инеем дохнет земля,
И лисицу — лето красное
Осень выгонит в поля.
И с борзыми одичалыми
Приступая к дележу,
Обагрит ручьями алыми
Обнаженную межу.
В тифозной горячке «отбредивших лет» первородство Слова обретало для В. Инбер новые, непривычные значения. В 1918-м она уверенно обозначит свершившееся преображенье творческого «Эго»:
Мои слова становятся тяжеле,
Из жала превращаются в стрелу.
Еще вчера они едва звенели,
Подобные стрекозьему крылу.
Теперь они проносятся со свистом,
Ты их пустой забавой не зови.
Взгляни: на острие тугом и чистом
Уже одна зазубрина в крови.
Но советская действительность потребовала от Инбер не преображенья — ломки, чуждой естественному роста мастерства. Возвратившись в Москву в апреле 1922-го года, она с отчаяньем осознает, как горька для неё эта весна: «Я растеряла всё: тематику, уменье, рабочий нерв. Я почти физически ощущала жестокость, неподатливость, враждебность слов, которыми надо было писать стихи. Все, даже синтаксис был против меня. Я утратила чувство языка. И, главное, чувство своего времени».
Больше полутора лет ушло на преодоление сложившейся системы ценностей. Обрести голос, не поступившись искренностью, удалось в дни траура — в январе 1924 года, когда страна прощалась с вождём революции. Стихи о Ленине «Пять ночей и дней» открыли новую страницу писательской биографии Веры Инбер. Безыскусные слова сложились в величественную и динамическую картину: людские толпы «текли» по морозным улицам:
Текли. А стужа над землею
Такая лютая была
Как будто он унес с собою
Частицу нашего тепла.
И пять ночей в Москве не спали
Из-за того, что он уснул.
И был торжественно-печален
Луны почетный караул.
Она работала много, упорно, с увлечением; отринув соблазны поэзии, подчиняя перо прозаическим пробам. Хотя даже первое крупное произведение, повесть «Место под солнцем» (1928) — о судьбах интеллигенции, порвавшей со старым, с трудом находящей дорогу к новому — всё пронизано «уступками» поэзии:
«В южном городе, осенью, в год гражданской войны, наступили прекрасные дни, когда море неомраченно синело и ветер спал, свернувшись, как якорный канат. Было так тихо, что даже у берега, там, где обычно курчавится мелкий прибой, синяя вода была как бы срезана ножом <…> Эвакуация белых началась с окраин, началась тихо и буднично: вывозили сено, пишущие машинки, оружие, мебель. Но постепенно эвакуация убыстрялась <…> Порт был захвачен ею <…> пароходные трубы вопили: «Скорей, скорей!», и только море синело безмятежно <…>
Вечером этого же дня кончилось весёлое, нарядное бабье лето и началась нешуточная осень. Красные заняли город. Войдя в него, они как бы принесли с собой нерастраченные заряды дождей, гул осеннего моря».
Нанизывая фрагменты воспоминаний на веретено новой пролетарской эпохи, Вера Инбер выстраивает систему координат, в которой и для таких как она, есть «место под солнцем». От дидактической прямолинейности её уберегало острое ощущение жизни и лёгкая ироничная интонация.
Предвосхищая упреки в «легковесном» отношении к «серьёзным» темам, Инбер сформулировала обоснование приема поэтически безупречно:
Я просто спасаюсь юмором,
Когда я до слёз растрогана…
В программном стихотворении «Вполголоса», написанном к годовщине Октября, в 1932 году, поэтесса обозначит и «задекларирует» эту типическую особенность своего мировосприятия:
Пафос мне не свойствен по природе.
Буря жестов. Взвихренные волосы.
У меня, по-моему, выходит
Лучше то, что говорю вполголоса.
И сейчас средь песенного цикла,
Вызванного пафосом торжеств,
К сожаленью, слаб, как я привыкла,
Голос мой. И не широк мой жест.
Выступая на Первом Всесоюзном съезде советских писателей, Инбер говорила о том, с какими трудностями создается «новая литература, качественно отличная от старой, литература оптимистическая». Она призывала к поискам наиболее совершенных средств раскрытия нового, социалистического мироощущения. Оставаясь верной пристрастию к предметным, наглядным сравнениям, подчеркивала: «Иногда даже начинает казаться, что сами слова, расположение фраз, их рисунок — все это привычно ложится все в ту же сторону печали, как шерсть, расчесанная определенным образом. Мы идем как бы против шерсти мировой литературы».
В рамках избранного пути было просто необходимо, отдыхая в Сочи, почтить своим вниманием автора оптимистического, жизнеутверждающего романа «Как закалялась сталь», ведь постановление о награждении Н. Островского орденом Ленина 2 октября 1935 года опубликовали все центральные и периферийные газеты.
А возможно, В. Инбер не кривила душой, вспоминая: «Лично я, независимо от ордена, собиралась к Островскому чуть ли не с первых дней своего пребывания в Сочи.
Каждоё утро я говорила себе: «Сегодня я пойду к нему». И не шла. Не могла. Почему? Потому что мне было страшно. Я боялась, что вдруг ему, неизлечимо больному, неподвижному и погружённому во мрак, я скажу: «А вы видели…». Или: «А вы читали…». Или: «Давайте-ка пойдём с вами…». Словом всё то, что так легко говорим друг другу мы, здоровые люди.
Особенно страшно мне было потому, что это был писатель, человек одной со мной профессии и тем самым особенно близкий мне».
Так или иначе, но В. Инбер не решилась идти одна, делегация из «четырёх причастных к литературе» собралась к Островскому 6 октября.
«Мы по очереди подошли и пожали его лежащую вдоль тела руку. Больной мог двигать только кистью <...> Подошла моя очередь. Я наклонилась и назвала себя.
― Вы? ― сказал Островский. ― Я вас читал когда-то... Рассказы. Но никогда вас не видел.
«Вот оно, ― подумала я. ― сейчас он скажет: и никогда больше не увижу. Ясно, что скажет. Он всё думает о своей слепоте».
Но он не сказал этого. Мы сели. Начался разговор. И через минуту никто из нас не помнил о том, что мы пришли к больному человеку <...>
― Я теперь знаю, какая вы, ― сказал он неожиданно, обращаясь ко мне. ― Вы невысокая и двигаетесь легко.
― Почему вы так решили?
― А я слышу, что ваш голос раздается из разных мест, значит, вы всё время расхаживаете по комнате, а ни ваших шагов, ни движений не слышу <...>
И он довольный улыбнулся. Тогда я поняла, как он борется со своей слепотой, как он мобилизует все остальные чувства. Как он организован в своём несчастье. Как он заставляет себя не быть несчастным. И как это удаётся ему».
В немногословном диалоге оба ― и Вера Инбер, и Николай Островский, словно бы считали с невидимых скрижалей предзнание друг друга. Слепой, он не увидел внешних, наглядных примет победы В. Инбер «над своей старинной душою». В его воображении остался лёгкий образ прежней, молодой и дерзкой поэтессы.
Она поверила его «прочтению». Свидетельство тому ― надпись на книге избранных стихов: «Николаю Островскому от лирической дивчины, которая всё же умеет драться. Вера Инбер».
Вернувшись в Москву, она запишет в дневнике
«24 ноября 1935 года. Разговор на пляже.
— Нина, оставь медузу. У нее может быть дети есть.
— У таких маленьких медузов не может быть детей. Может быть у нее мама есть, которая по ней плачет».
Читая краткий диалог-воспоминанье о Сочи, легко представить «пляжный настрой» помолодевшей у моря Веры Инбер. Конечно, зная её причерноморские стихи:
Лучи полудня тяжко пламенеют.
Вступаю в море, и в морской волне
Мои колена смугло розовеют,
Как яблоки в траве.
………………………………….
Дрожа и тая, проплывают челны.
Как сладостно морское бытие!
Как твердые и медленные волны
Качают тело легкое мое!
Так протекает дивный час купанья,
И ставшему холодным, как луна,
Плечу приятны теплые касанья
Нагретого полуднем полотна.
Матвиенко О.И., канд. филол. наук,
руководитель научно-экспозиционного
отдела музея Н.Островского